Будет ли этот «удар», будет ли этот «нажим», будет ли эта работа идти в области больших конструктивных задач или, наоборот, эта работа уйдет в глубины микрокосмоса, в глубины самых мелких величин как организации, так и биоэнергетики, все равно мне кажется, что на этой стадии Центральный Институт Труда, над которым приходится работать, – в одно и то же время есть научная конструкция и высшая художественная легенда, для которой пришлось пожертвовать всем тем, что пришлось делать до него. Я опять-таки не задаюсь вопросом, как это будет называться; пролетарским или непролетарским. Здесь чрезвычайно много затасканных слов, как затасканных слов оказалось много в так называемой «НОТе». Я думаю, что если работать над трудом, то было бы жалким ханжеством работать над ним только в форме так называемой охраны труда, только в форме старания искоренять все то, что труд затрудняет, и принимать то, что труд облегчает. Наша методика, которую я назову «установочной», заключается в том, чтобы оперировать в самых глубинах пролетарского сознания, в котором уже несколько столетий бродит бес творчества, конструктивный интерес к тем машинам и механизмам, над которыми он проводит лучшие годы жизни.
Слишком много внимания уделено политике и общесоциальным вопросам, между тем как современный пролетариат силен своей определенной страстью к машине.
Своей бездонной привязанностью к механизму он представляет огромную опасность для всех тех, кто хочет повернуть колесо истории назад.
До сих пор продолжаются споры относительно пролетарской литературы. Здесь, конечно, гораздо больше публицистики об этой пролетарской литературе, чем самой пролетарской литературы. Публицистическая постановка вопросов по этому поводу кажется просто эфемерной. Целый ряд людей хочет выдавать раешник по бичеванию буржуазии и кулаков за так называемую пролетарскую литературу. Другие находят выход и разрешение этого громадного вопроса в какой-то так называемой «простоте», опускающейся до стилистической демагогии. Третьи продолжают варьировать на все лады такие слова, как машина, железо, сталь…
Во всяком деле есть производители и потребители и жалкие имитаторы. Я, конечно, хочу идти только с производителями.
Я думаю, что современная эпоха требует не только так называемой пролетарской литературы, о которой можно было мечтать, сидя в царских тюрьмах и ссылках. Жизнь требует создания такого творческого метода, от которого пахнуло бы настоящим конструктивным мятежом со стороны берущего власть пролетариата.
И вообще, может быть, в век, когда не только с словом, а даже с мыслью так удачно спорит радио, когда аэроплан, захватив 200 пудов багажа, может основать город в любом пункте Северного полюса, когда время переходит в пространство и пространство во время, когда каждый мальчишка на любой машине может наяву увидеть, что такое абсцисса и что такое ордината, и может интуитивно, после занятий над ремонтом радиоаппарата, понять, что значит теория Эйнштейна, в это время придавать значение такой оранжерейной проблемке, как пролетарская литература, – просто зряшное провинциальное дело.
Если кто прочтет эту книгу и станет назавтра хоть небольшим конструктивным мятежником – нашего полку прибыло.
Автор
Москва, 1925 г.
Смотрите! – я стою среди них: станков, молотков, вагранок и горн и среди сотни товарищей.
Вверху железный кованый простор.
По сторонам идут балки и угольники.
Они поднимаются на десять сажен.
Загибаются справа и слева.
Соединяются стропилами в куполах и, как плечи великана, держат всю железную постройку.
Они стремительны, они размашисты, они сильны.
Они требуют еще большей силы.
Гляжу на них и выпрямляюсь.
В жилы льется новая, железная кровь.
Я вырос еще.
У меня самого вырастают стальные плечи и безмерно сильные руки. Я слился с железом постройки.
Поднялся.
Выпираю плечами стропила, верхние балки, крышу.
Ноги мои еще на земле, но голова выше здания.
Я еще задыхаюсь от этих нечеловеческих усилий, а уже кричу:
– Слова прошу, товарищи, слова!
Железное эхо покрыло мои слова, вся постройка дрожит нетерпением.
А я поднялся еще выше, я уже наравне с трубами.
И не рассказ, не речь, а только одно мое железное я прокричу:
«Победим мы!»
– Эх вы, не знаете, что значит жить! – выкликнул вдруг просветлевший студент мастерам.
– Ну-ка, ну-ка, – хором подзадоривали мастера и жались к столику конторки.
– Вот-с… – откашлялся студент. – Вот… да. Мы теперь вот здесь, в этом проклятом трамвайном парке. Ну, вот, слякоть, копоть. Бросайте все это, отряхнитесь и катнемте, скажем, в «Яр».
– Т-то есть такие выплывут создания… что называется, полет и забвение. Выходит на эстраду сама грация, не для купцов, как бывало, корова с вымем…
– Гм… – подмигивали мастера, – скажет Иван Васильевич.
Студент поправлял волосы, хлопотливо искал папиросу, радостно закуривал ее, вкусно гасил спичку и воодушевлялся.
– Виноват… минуточку… – сказал мастер. – Я крикну мастеровым, а то, черт их дери, собрались в канаву, курят, а начальник всегда как «жених в полунощи».
– Ер-рунда. Пусть появится, я его сейчас же тако-этакой анекдотицей угощу… Ум-морю…
– Ну выручайте, выручайте, в случае.
– Надо бы сегодня пропустить что-нибудь, – входил в настроение мастер Малецкий. – Иван, – крикнул он в окно конторки, – сходи-ка за кипятком, смотри не натолкнись на начальника: бери-ка и прихвати две сороковки.