Всех групп клепальщиков больше десяти. Только что замирали вязкие звуки одной группы, они переносились в другую, а в первой уже опять перебой твердых, почти холостых ударов, и так, грохот за грохотом, шквал за шквалом, бегут удары и наполняют мастерские непрерывным та-ра-ра работы.
Случается минута общего перерыва: у всех заклепки в горнах, но клепальщики не отдаются отдыху; даже по внешне спокойным лицам можно узнать рвущуюся готовность работы. Гул бушующего завода врывается тогда, как зимний буран, и поет все про то же: про работу, про движенье, про удар, – и клепальщики, положив в одно время красные заклепки, еще порывистее бросаются к молотам, их взгляды кажутся озорными и кровожадными, и, как горный обвал, сразу загремел железный град ударов, еще азартнее, еще быстрее. Они до того приспособились, что у всей группы почти секунда в секунду кончились мягкие удары, работа стихла на несколько мгновений, потом перебор звонких ударов старших по железу, и опять новый раскат грома жестких ударов помчался под сводами, зарокотал по рамам.
Как будто по каленым, задавленным в камень, рельсам мчится тысяча поездов. Им кажется, что надо мчаться еще быстрее, друг друга перегонять, а они только друг друга задорят, и все вместе стальным наступлением несутся дальше… Но, осторожно, машинист! Поезда привыкли к своим товарищам, они идут под музыку своего эха, они, полные жажды, все время пьют этот водопад грохота, который они сами делают своими колесами и шатунами. Осторожно, машинист! Остановится один поезд, сойдет с рельс, и вся тысяча грохнет и будет хоронить друг друга в бездонной рытвине поперек дороги.
Но машинист сам во власти этой каменной и стальной чеканки, во власти размеренных ударов, и ему некогда слушать свою собственную душу, она теперь не нужна, она вытравлена, убита. Это видно по глазам его: они вышли из орбит и впились в горизонт, в котором играют отзвуки его стального бега.
– Щщ-щщ-щщ!
– Что такое?
– Щщщ…
Трансмиссии задыхаются, станки сдают тон. Неуклюже задрожали балки.
Выключают!
Завод сейчас станет. Клокотавшие сердца машин замирают. Падает пульс у работников.
Мальчик, стоявший при переносном горне, застыл только на секунду, только на секунду отдался беспокойству, но тут же он и выронил из клещей раскаленную заклепку. Испугался и хотел скорей поправить дело, схватить ее руками, но сейчас же и отдернул их, ожег, закричал по-детски: ай-ай-ай! Молотобоец, которому он мешал, пнул его ногой, мальчик перевернулся, убежал к верстакам и молча заплакал.
Молотобойцам другой группы захотелось поскорее разузнать, в чем дело, и они замедлили удары, но взгляд старшего их ест, он не любит работать «шаля-валя». Молотобойцы тогда необычно зачастили, чтобы поскорее кончить, но тут же один из них вместо обжимки ударил по клещам, и работа порвалась.
– Шкэтье! – заревел на них старший.
Полетела ядовитая скверная ругань.
В третьей группе еще скандал.
Матерная ругань несется по притихшему заводу.
Засучиваются рукава.
– Што фы, свинни! – подходит к клепальщикам слесарь-иностранец.
– Ах ты, чухна проклятая. Свинью произнести не может, а туда же…
– Сфинни фы.
– Я те дам ффы!
– Я те фыкну! – И, наступая на него среди других неостывших скандалов, он заносил удар по голове. Иностранцы бросились выручать товарища. Раздался хряст. Началась свалка.
И когда прибежал запыхавшийся мастер и бросился в гущу свалки, чтобы разнять, козловцы всю свирепость вдруг перенесли на него.
– Али нас не надо спрашивать? а?
– Что? Я для вас… Что вы, господа?
– Господа-то там, в конторе.
Мастер съежился в жалкий комок, до того маленький, что, кажется, некуда и ударить.
– Но в чем же дело? а? – пятился он от клепальщиков.
– А так, что, понимаешь, умная голова, что азарту нет без эвтова.
– Без чего?
– Зуду в руке нет, – кричал другой дядя из Козлова… – Пущай опять моторы заведут.
– Я человек маленький…
– Маленькие-то знаешь где? – уже прорвались и теснили пятившегося мастера они сомкнутой толпой.
Пронзительно зазвонил телефон. Мастер кинулся к нему.
Голос инженера Григорьева спрашивал:
– Вы исполнили приказание?
– Н-да… Так точно… – мялся мастер.
Клепальщики пронзили глазами и ждали слов, решительных слов.
А мастер замер и перед этим деспотом Григорьевым, которому он не мог еще никогда в жизни возразить, и перед этими пожирающими взглядами козловцев. Было только мгновенье, секунда. – Он решил. Но Григорьев, видимо, спокойный, выключил провода телефона.
Мастер захлопнул стеклянную телефонную дверку и заперся в будочке.
Козловцы озверели. Сначала кто-то из них кинул обжимкой в стекло и раздробил дверь, это их окончательно опьянило; они всей ватагой набросились на будку, искрошили ее в щепки, исковеркали телефон, избили мастера, бросились на защищавших его иностранцев, те взяли козловцев в бокс; тогда полетели кувалды, горящие угли, горны, железные рамы, затрещали окна. Казалось, сейчас сорвутся трансмиссии и кронштейны, начнется неистовый железный погром, и завод рухнет.
Чиркнули штепселя, и мгновенно погасли лампы. В темном заводе слышен еще лязг и гром, потом он перешел в глухую возню: кто-то дружески и тепло окрикивал: «Наши, выходи!»
Козловцы сгрудились у выхода; окровавленные, они уже на дворе кричали в диком азарте:
– Ведро, что ли, ребята, на артель-то?
– Вали два!
– Бочку… берем! – покрыл бородач-старшой, и клепальщики, затихшие и замиренные между собой, пошли в дальний трактир.