Вагранов, еще не выйдя из переулка на проспект, закричал:
– Эй ты, как тебя… Ванятка…
– Ты что, сдрейфил? Я сроду Егор.
– Ну, Егорушка… Не видал?
– Не то что видал, а любовался.
– Ну, что он?
– В дымину.
– Ванька Вавилов напившись?
– Да как!..
– В компании или один?
– Вдвоем – со штофом.
Вагранов замигал, молча рассуждая сам с собой.
– А про Павлова знаешь? – спросил Егорушка совсем серьезно, с чуть скрываемым презрением к Вагранову за его ротозейство.
– Ну-ну?
– Вчера к мастеру пришел; гыт, я не ручаюсь за себя.
Вагранов съежился и схватился за голову, ужасаясь несущихся событий.
– Да я, гыт, не ручаюсь: или Вавилов, или я в завод, а то, гыт, вилами по Вавиле…
– А мастер?
– А мастер мягко обошел, гыт, я вас не тесню, а и Вавилова обижать не хочу. Павлов не говоря хороших слов: «Пиши расчет»…
– Дела… Надо столковаться, – заговорил Вагранов с Егорушкой, позабыв, что тот совсем мальчик.
– Егорка, ухарь!.. – окликнули в стороне.
– Чего, смиренный?..
– Твой начальник-то нацарапал сегодня в газете.
– Насчет клею?
Образовалась кучка. В газете было напечатано:
«Во время стачки у меня подошли такие скверные обстоятельства, что и рассказать о них невозможно. Они меня вынудили на позорный шаг, и я вместе с другими сломал стачку. Я теперь раскаиваюсь в этом поступке и прошу товарищей вновь принять меня в свою среду».
Читали всюду: у ворот, на дороге, на дворе.
Трудно сказать, сложилось ли у кого-либо из товарищей мнение по поводу этого выступления Вавилова: рождались намерения, догадки, но не более этого.
Все спешили на завод.
В нашем отделении было больше народу, чем в других. Шумели.
Крик слышался и от штрейкбрехеров. Особенно среди них выделялся злорадный голос:
– Опять сойдутся: люди свои.
Вавилова еще не было.
Но на ящике уже лежала газета с его заметкой.
Мы подошли. Внизу заметки карандашом было написано:
Шалишь-мамонишь,
На грех наводишь!..
Блеск глаз Егорушки сразу выдавал автора.
– Все-таки надо прсерьезнее разобраться, – начал Вагранов.
– А по-моему, что написано, это – самое серьезное, – ответил ему Петров.
– Да… А по-моему, так вы его просто травите. Человек покаялся, унизился – так мало?
– Во время забастовки шестеро каялись, а потом опять пошли на завод.
– Да разве с Вавиловым можно равнять?
– Вот именно, я не равняю. Стало быть, писулькой не отделаешься.
Вагранова уже взорвало.
– Я спрашиваю: есть у вас душа?
Загудел гудок, оборвался разговор.
Пришел Вавилов. Он прочел надпись, скомкал газету и начал работать.
Губы его дрожали, но он хотел казаться невозмутимым.
Послушать бы наши души в то время…
Страдание человека действовало на нас.
Но протянуть ему руку было страшно. После минутного раздумья нами овладела стихийная беспощадная месть к этому человеку, который так донял нас во время стачки. Кажется, вот-вот подходит к горлу рыдание за него, за бывшего друга, преданного товарища, – не утерпишь и обратишься к соседу: да не довольно ли, наконец? Но вдруг у кого-либо прорвется крик возмущения предательством, и он снимет, победит все: и сострадание, и участие, и душевные муки – все, все.
Вдали показался мастер с новым токарем Назаровым, принятым на место Павлова. Назаров был свой.
Назаров знал о Вавилове.
Вавилов подошел к станку и, не здороваясь с Назаровым, поджимал последние болты. Он отошел с таким видом, что можно было понять: станок готов.
Назаров начал работать.
– Господин Вавилов… – крикнул вошедший фрезеровщик.
– Да? – взволнованно спросил Вавилов.
– Вот ваши пятьдесят копеек.
– Это откуда?
– А вы подписывали на бастующих эриксонцев.
– Так что же?
– Постановили от вас не брать…
Это было сказано просто, коротко и деловито, как на суде.
У Вавилова тряслись руки, в которых он сжимал свои пятьдесят копеек.
С минуты на минуту он ждал новых ударов. Инструмент валился из рук.
«Куда бы уйти, – думал он, – и побыть в полном одиночестве и молчании хоть полчаса. Только бы не здесь, под постоянными выстрелами насмешек, обид. В отхожем месте? Но там уже, вероятно, появились на стенах едкие надписи, а кто-нибудь из молодежи состряпал и читает новые стихи про меня».
Он взял первый попавшийся чертеж, положил его на ящик и, облокотясь на него, делал вид, что рассматривает его, а сам весь ушел в свою тоску, черную думу, весь застыл в своем ужасе одиночества.
Назаров суетился около станка. Он пробовал пустить его, подбирал резцы, прикидывал расстояние между центрами, и все это делалось с беззаботной развязностью недавно вышедшего из учения токаря, которому хочется пустить пыль в глаза новым товарищам.
Вавилов сгорбился над чертежом.
Мало-помалу глаза его отрывались от точек и линий, и он застывшим взглядом смотрел поверх очков по направлению к Назарову. Казалось, что он не замечал ни Назарова, ни Вагранова, ни меня, не замечал завода, машины выросли в его глазах в черные призраки, люди убежали в чуждую даль.
И вдруг перед глазами мелькнуло отчаянно скосившееся лицо, выступили глаза, искавшие помощи, и загорелись смертельным испугом.
Это Назаров, неловко поддевший на кран якорь для обточки, поправлял скользившую веревку. Минута, секунда… и якорь грохнется и ударит прямо на Назарова. Вавилов сорвался с места и протянул руку, чтобы немного отвести веревку к середине.